ТАЙНЫ ГЛАВНОГО РЕЗИДЕНТА
Трибуна, Москва,20.12.2003 г.
Беседу вел Сергей МАСЛОВ
(Часть 2)
Сегодня, в День чекиста, мы завершаем рассказ о жизни блестящего разведчика
Михаила Батурина. Наш собеседник — его сын летчик-космонавт, Герой России Юрий
Батурин
— Размышляя логически, по-моему, не так уж трудно догадаться, за какого рода
работу Михаил Матвеевич получил "букет" болезней, равно как и свои высокие
награды. Достаточно представить тогдашнюю, насквозь прогерманскую Турцию и все
опасения советского руководства по поводу очень даже вероятного ее вступления в
войну против СССР — особенно в критическую осень 1942 года, когда вермахт рвался
не только к нефтепромыслам Каспия, но и к выходу побережьем Черного моря в район
Батуми. А это уже была граница с Турцией. Вряд ли тогда турецкие власти избежали бы искушения оккупировать Закавказье.
Взять пример Рихарда Зорге. В обывательском сознании сложилось устоявшееся
мнение, будто главной его заслугой было сообщение о дате нападения Германии на
СССР. Но об этом разведчики сообщали в Центр из разных стран. Сегодня самым
серьезным достижением Зорге признается его информация о том, что Япония
воздержится от нападения на СССР, пока Германия не добьется решающих успехов на
восточном фронте. Собственно, информацию подобного рода — о степени готовности и
решимости Турции вступить в войну против СССР — ждали в Центре.
Далее. По мере продвижения Третьего рейха к своему краху Турция — не только
Швейцария! — превратилась в очень удобную переговорную площадку для торговли
между Германией, ее сателлитами и нашими западными союзниками по поводу
заключения сепаратного мира. Небезызвестный Вальтер Щелленберг во время своего
вояжа в Турцию обратился к фон Папену "в надежде осуществить планы заключения
компромиссного мира, учитывая его контакты с Ватиканом". Об этом Шелленберг
откровенно писал в своих мемуарах.
Так что, думаю, нет ничего необычного в том, какое огромное значение Центр
придавал работе советской резидентуры в Турции и почему он так высоко оценивал
ее заслуги.
— По поводу планов нападения турков на Советский Союз. Я точно знаю, что они
разрабатывались. Турецкий штаб получил для этого соответствующую директиву. Я
знаком с документами на этот счет. Что касается тайных сепаратных сделок наших
союзников с воюющими против нас странами, то в "Очерках истории российской
внешней разведки" можно прочесть, что советская разведка получила сведения о
том, что Венгрия, последний воюющий против нас сателлит Германии, избрала
Стамбул местом проведения секретных переговоров с англичанами и американцами.
Наша стамбульская резидентура добыла достоверную информацию о ходе и содержании
этих конфиденциальных бесед. 13 октября 1944 года эта информация была доложена
Сталину, Молотову, Берия. Конечно, это было достижением загранточек советской
разведки в Турции. Но, безусловно, не главным. Их информация этого плана,
которая шла из Стамбула, имела стратегическое значение. Если бы Германии и ее
союзникам удалось бы заключить сепаратные соглашения, то послевоенный мир был бы
другим, не Ялтинским.
Конечно, Центр интересовали сведения о военных приготовлениях Турции и о
попытках Германии втянуть ее в войну. Но главной задачей все же было не
допустить развития событий по такому сценарию. А это значило входить в контакт и
работать с людьми на уровне высшего руководства страны.
Из мемуаров П.А.Судоплатова известно, что перед разведкой ставилась задача
превращения Турции — где было много греков, болгар, представителей других
диаспор — в плацдарм для формирования нелегальных резидентур в Греции,
Югославии, Болгарии, на Балканах вообще.
В принципе о многом из того, чем занимался мой отец, можно было бы догадаться.
Многое можно было бы домыслить и, наверное, оказаться недалеко от истины. Но я
не хочу домыслов. И, думаю, меньше всего хотел бы их мой отец.
— Как вы думаете, ваш отец любил Турцию?
— Мне кажется, да. Именно любил. В общем-то, нельзя сказать, что он работал
против Турции. Главным-то противником и там для него была Германия. А если и
против Турции — то только в той мере, в какой это требовалось для обеспечения
безопасности нашей страны.
Незадолго до смерти отец раздал, раздарил практически всю свою библиотеку. Но
вот книги о Турции, фотографии, видовые открытки и карты страны оставались у
него до последнего дня.
Да я с его картами Стамбула ездил в этот город в нынешнем году. Хотел подсобрать
дополнительный материал для книжки. Не могу писать, если не представляю улиц, по
которым он ходил. Я был там в консульстве, которое стоит на прежнем месте.
Я не видел Турции, потому что был только в Стамбуле. А Стамбул — это ни в коей
мере не Турция, как Нью-Йорк — не Америка, а Москва — не Россия. Но он похож на
некую модель мира с полиэтничностью его населения, с многоликостью его кварталов
- фешенебельных и трущобных. Поработать в Стамбуле — все равно, что поработать
сразу в нескольких странах. Для понимания условий работы отца, где ему всегда
нужно было оказываться в положении своего среди чужих — самых разных, — это,
конечно, много значило.
— У меня нет сомнений, что ваш отец, оглядываясь на свой жизненный путь, мог со
спокойной совестью сказать, что прожил жизнь не зря. Но очень часто люди — и
вовсе не в преклонном возрасте — приходят к такому умозаключению: если бы я
выбрал не эту профессию, я бы стал тем-то или тем-то. Может ли разведчик
позволить себе в своих высказываниях подобную вольность?
— При мне он никогда ничего похожего не произносил. Но вот моя мама — сейчас,
сев за книгу, я очень много ее расспрашиваю — сказала мне, что слышала от отца
такую фразу: если бы он не стал военным (он не сказал — разведчиком), то стал бы
строителем. К сожалению, у него никогда не было возможности проявить эти
созидательные наклонности. Даже на бытовом уровне — у нас никогда не было дачи.
Но он очень хотел быть строителем. Возможно, поэтому он все время дарил мне
строительные конструкторы, кубики. Я строил всякие здания, а он помогал мне в
этом, объяснял, учил. Мне кажется, он с удовольствием занимался этим со мной. Он
очень много дарил мне подобных игрушек. Но никогда — пистолеты.
— А вот вы ему такой "подарочек" преподнесли. Сам я не видел, но люди знающие
говорят, что в Музее истории разведки в штаб-квартире СВР в Ясеневе среди вещей,
принадлежавших вашему отцу, — ваш пистолет, грозный "Стечкин". Правда,
большинство уверено, что это пистолет Михаила Матвеевича.
— Это несколько курьезная история. А почему, собственно, курьезам не должно быть
места в жизни?
В Таджикистане в 1996 году, в январе, случился мятеж. И президент Ельцин тогда
меня туда бросил. (Юрий Михайлович был в то время помощником президента России
по национальной безопасности. — СМ.) Нужно было вместе с таджикским руководством
принимать какие-то меры для прекращения мятежа. Действовать пришлось жестко.
Очень непростая была работа. Там меня и наградили этим пистолетом. А "Стечкин",
вы знаете, очередями стреляет.
— Знаю, автоматический пистолет. Такого даже у американцев нет. А он в комплекте
с прикладом был?
— Да, с прикладом. И вот я думаю: привезу его сюда — что с ним делать?
Автоматическое оружие нельзя оформлять как личное оружие. Но тем не менее
пистолет сюда доставили как официально подаренный. Я при встрече с Вячеславом
Ивановичем Трубниковым, тогдашним директором Службы внешней разведки, и говорю:
"У вас там ребята тренируются в тире, стреляют из разных видов оружия. Даже я
пробовал. Пусть и "Стечкин" там будет, пригодится". А Вячеслав Иванович и
говорит: "Нет, я его не отдам в тир". И отдал его в музей. Пистолет положили под
стекло. Но краткая надпись, которой сопроводили экспонат, легко может ввести в
заблуждение любого посетителя. Он может запросто принять "Стечкин" за личное
оружие Михаила Матвеевича Батурина. Мне так многие и говорили: "Видели — видели
пистолет твоего отца". Я какое-то время сопротивлялся этому, но потом решил:
пусть остается, как есть. В конце концов пистолет гораздо более подходит к
биографии отца, чем к моей собственной.
— Перед своим первым космическим полетом — на станцию "Мир", вы пришли в
штаб-квартиру СВР, в Музей истории разведки. Мне лично понятны ваши чувства, но
многие могли истолковать это как некое суеверие или — более того — как красивый
жест.
— Этот визит был настолько тихим, что о нем немногие знали и в самой
штаб-квартире СВР. Так что мне особенно не о чем было беспокоиться.
Тут надо понять, что такое для человека первый полет в космос. Вот я уходил в
другой мир, хотя, конечно, собирался вернуться. Эмоциональное напряжение
космонавта в это время настолько велико... Я просто не буду вам это описывать.
Но это очень сильные переживания. Группа психологической поддержки всегда
готовит для космонавтов фильм минут на пять-семь. Берут интервью, разговаривают
с близкими людьми — родителями, женами, детьми. Традиция такая в российской космонавтике. И каждый
космонавт знает, что ему эту короткометражку покажут по дороге из гостиницы
"Космонавт" до того места, где надо надевать скафандры. Ну, Байконур
- он ведь очень большой. Ехать почти час. И я знал, что такой фильм будет. А
значит, и пожелания удачи от дочки, от мамы. Но отец-то мне — тоже близкий
человек. И я тоже должен с ним какую-то внутреннюю связь установить. Сходить на
могилу? Очень не хотелось идти на кладбище. Настроение-то совсем другое. Даже
думать нельзя, что "эта штука" может взорваться. А ведь взрываются иногда. И
люди гибнут. Но с мыслями об этом космонавт не может готовить себя к полету. Вот
я подумал-подумал и позвонил Вячеславу Ивановичу Трубникову: "Вы знаете, хотел
бы перед полетом прийти". Он очень хорошо к этому отнесся, сам подошел в музей.
Мы там сфотографировались. Я цветы возложил у памятника чекистам-разведчикам,
отдавшим жизнь за Родину.
Перед вторым полетом — на МКС — вместе с Талгатом Мусабаевым и американским
космическим туристом Деннисом Тито эмоциональное напряжение было уже не столь
велико. Но камень в основание традиции был уже заложен. И я снова позвонил в
Ясенево. А там директором был уже Сергей Николаевич Лебедев. И у него никаких
возражений не возникло. Он вместе со мной в музей сходил, потом беседовали в его
кабинете.
— Можете ли вы сказать, что сверяете жизнь по отцу?
— Наверное, нет. У меня вообще нет образца, которому я старался бы во всем
подражать. Я живу собственной жизнью. Личность отца, разумеется, наложила на
меня огромный отпечаток. Не просто отпечаток — я часть своего отца. Но
одновременно я часть и других людей, конечно.
— Сошлись бы вы с отцом во мнениях по поводу сегодняшних российских реалий? И
вообще, можно ли было спорить с Михаилом Матвеевичем?
— Нет, спорить с ним было трудно. Потому что он обидчив был. И я даже старался
избегать подобных ситуаций.
Я думаю, что мы не спорили бы по поводу сегодняшних реалий. Мы просто определили
бы, что у нас общего, а в чем мы расходимся.
— Однажды ваш отец сказал (и вы эту фразу записали): "Я остался жив, потому что
всегда сторонился политики". Вы к этим словам отца не прислушались.
— Я понимаю, что он бы этот мой шаг не одобрил. Но я — это я. Живу в другое
время. И у меня свои представления о том, что нужно делать, а что — нет. Я пошел
в политику не потому, что она мне очень нравится как таковая, что жить без нее
не могу. Я сейчас прекрасно живу без политики и совсем в нее не лезу. И
прекрасно себя чувствую. Хотя мои коллеги-космонавты идут в депутаты. И мне
предлагали. Но я не иду.
Идя в политику, я хотел сделать для страны максимум того, что мог. Все знания
мои применить. Мне казалось это правильным.
— А с каким настроением вы ушли из политики? С разочарованием?
— Нет, я ушел немножко истерзанным, что ли. Я чувствовал, что как личность
деформировался. Это отдельный разговор, особый, сложный. Мне тогда нужно было
какое-то еще более сильное воздействие, чтобы восстановиться, чтобы личность
вновь обрела правильную конфигурацию. И мне кажется, космос мне в этом помог.
А вообще-то, с тех пор, как я оставил политику, прошло уже шесть лет. Немалый
срок. Если бы мне предложили вернуться в нее три года назад — я бы отказался. Но
за последние два года у меня по крайней мере исчезла идиосинкразия к политике,
то есть она уже не вызывает прежних болезненных реакций отторжения. И если бы
мне сегодня предложили вернуться в политику, я стал бы серьезно думать.
— Скажите, ваша страсть к языкам — это наследственное или благоприобретенное?
Журналисты, по-моему, уже сбились со счета, определяя, каким количеством языков
вы владеете.
— Да, собственно, нет у меня такой страсти. А журналисты очень часто грешат
неточностями. И я с большой настороженностью отношусь к тому, когда кто-то
говорит, что я знаю много языков. За собой я числю сегодня три: английский,
шведский и сербскохорватский.
Кстати, отец, свободно владевший турецким и не знавший проблем с французским, не
то что не поощрял мое желание овладевать иностранными языками — он просто
противился этому. В мои школьные годы как раз стали создаваться спецшколы с
изучением ряда предметов на иностранном языке. И одна из таких школ — английская
- появилась совсем рядом с той, в которой учился я. Объявили туда набор. И не
было бы проблем с переводом в спецшколу — в своей-то я был отличником, — если бы
не отец. Он сказал: "Не нужно это Юре". Он очень хорошо знал, как жилось в то
время людям, которые выезжали на работу за границу или работали с иностранцами в
Союзе. Он считал — и в чем-то был, безусловно, прав, — что это может
печальнейшим образом сказаться на судьбе.
Иностранный язык — и это был английский — я начал учить, кроме школы, конечно,
оказавшись в Московском физико-техническом институте. Никакого разрешения для
этого мне, студенту, уже не требовалось. Предмет был обязательным, и изучали его
три года. Затем в том же обязательном порядке нужно было учить второй язык. Не
буду утомлять читателей деталями, но так получилось, что я три года изучал в
Физтехе японский язык, брался за французский, немецкий. Но единственное, чего я
достиг в немецком, — того, что мог переводить техническую литературу. Общаться
на нем я никогда не мог.
Французский я забросил, потому что физически надорвался. В конце концов я
самостоятельно изучил сербскохорватский язык.
— А вам никогда не хотелось пойти по стопам отца?
— Конечно, хотелось. Вообще-то в школе мне о многом мечталось. Я хотел стать то
писателем, то летчиком. Но вот подошло время серьезного выбора профессии, а
следовательно, и вуза. Тогда как раз переходили от 11-летнего обучения к
десятилетке. Представляете: двойной выпуск, а это значит и двойной конкурс. Не
только мои сверстники, но и родители пребывали в состоянии эйфории. Многие мои
одноклассники собирались поступать в Высшую школу КГБ — именно имея в виду пойти по стопам родителей. И многие родители их в этом
поддерживали и помогали. Забегая немного вперед, скажу, что многие как раз и
поступили — раз были возможности — и сегодня работают по этой линии. Мои друзья в период этой абитуриентской лихорадки не оставляли меня в покое: пойдем вместе. Ну, что-то вроде за компанию.
Я пришел к отцу и завел разговор на эту тему. Он тогда посадил меня напротив
себя, и у нас состоялась очень серьезная беседа. Я до сих пор помню его слова:
"Откуда ты знаешь, что эта работа для тебя подходит? И откуда ты знаешь, что ты
подходишь для этой работы?"
А вообще-то я мог и не послушаться. Пошел бы сдавать экзамены — там же не
требуется согласие родителей. Но вот звонить в службу и устраивать меня отец бы
не стал. Я это точно знаю. Потому что позже, когда речь зашла о работе после
окончания вуза, я попросил отца позвонить его знакомому на предмет моего
трудоустройства. Отец мне тогда сказал: "Я всего в жизни добился самостоятельно.
И ты будешь поступать точно так же".
— Пришло время, когда вы решили стать космонавтом. Как отреагировал на это
Михаил Матвеевич?
— Я принял решение стать космонавтом на третьем курсе МФТИ. Поступил-то я на
факультет радиотехники и кибернетики, а затем — вот такой поворот в понимании
собственного предназначения. И как следствие — перевод на факультет аэрофизики и
космических исследований.
Понимаете, мне на третьем курсе 21-й год шел, а с ним и третий десяток. Конечно,
еще салагой был, но в то же время и взрослым человеком, способным принимать
решения, определяющие судьбу. Это был всего лишь 70-й год. Лишь девять лет люди
в космос летают. Их еще совсем мало. И отец — главным образом по этой причине -
не поверил, что я стану космонавтом. Он посчитал, что шансов слишком мало,
поэтому и не мучился размышлениями по поводу моего решения. Но он не стал меня
от этого отговаривать. Он, кажется, даже обрадовался тому, что меня больше не
потянет поступать в МГИМО, работать на дипломатическом поприще.
Отец считал, что дорога в космос лежит через летное училище. Но как раз к тому
моменту в космос стали летать бортинженеры — Севастьянов, другие ребята. Он,
зная мой характер, понимал, что если я твердо поставил себе цель — а для меня
это было очень серьезно, — то буду идти до конца. И это его успокоило. Он,
насколько я понимаю, про себя рассудил так: ладно, пусть и не станет сын
космонавтом, зато дорога у него будет правильная, нормальная.
— Но вы стали космонавтом. И вы, пожалуй, единственный космонавт, к которому я
могу обратиться со следующим вопросом. Фразы "Я бы пошел с ним в разведку" и "Я
бы полетел с ним в космос" — насколько они сопоставимы?
— Наверное, сопоставимы. И то, и другое — дело опасное. И очень многое зависит
от того, с кем ты работаешь. Но еще одно обстоятельство роднит две эти
профессии. И там, и там ты можешь говорить: я бы с ним пошел или я бы с ним не
пошел... Кого назначат в напарники — с тем и пойдешь. И полетишь.
— Для вас книга — это постижение себя самого через постижение отца. Я думаю,
читатель отнесется к подобной постановке вопроса с пониманием. Но что касается
книги как таковой, то есть риск, что кто-то заподозрит вас в необъективности.
— Я пишу книгу не только об отце, но и о товарищах его, об эпохе. И мой замысел
заключается не в том, чтобы парадный портрет нарисовать, а посмотреть, откуда
появляется судьба. Представьте себе некую турбулентность, вихревой поток. Быть
может, это водоворот, а в нем — песчинки. Одну сюда принесло, другую туда
вынесло, а третья песчинка вообще не доплыла. И человека жизнь бросает в вихри,
в водовороты судьбы. Он не безволен. Он как-то отвечает на эти вызовы.
Становится тем, кем становится. Как с судьбой человека взаимосвязаны время,
эпоха, место, пространство? Мне вот это особенно хочется понять.
Фото (в оригинале):
- Улыбка резидента. Михаил Матвеевич Батурин в предпоследний год войны. А так в
грозные 40-е выглядел Стамбул.